Ширинянц А. А., Ермашов Д. В. Замечательный исследователь истории русской культуры Г.П. Федотов в статье «Певец империи и свободы», связывая творчество Пушкина с «основным и мощным потоком русской мысли», отмечал, что «это течение — от Карамзина к Погодину — легко забывается нами за блестящей вспышкой либерализма 20-х годов. А между тем национально-консервативное течение было, несомненно, и более глубоким и органически выросшим» (1). Попытаемся рассмотреть, при каких исторических обстоятельствах и в какой духовной и идейно-политической атмосфере возник этот действительно «мощный поток» отечественной общественной мысли. По-видимому, не должна вызвать особых возражений точка зрения, согласно которой едва ли не все главные события русской истории второй половины XVIII — начала XIX в. были обусловлены высокой степенью интенсивности и динамичности процесса экономических и политических взаимоотношений России и Европы. Еще в 80-х годах прошлого столетия историк А.Н. Пыпин подчеркивал, что своеобразие этой эпохи в значительной мере определялось тем обстоятельством, что «влияние европейских идей, отличающее новую русскую историю, теперь особенно глубоко подействовало на умы и в первый раз сообщило им политические стремления» (2). Это и не удивительно, так как «эволюцию той или иной страны, по крайней мере в новое время, неизбежно... опосредует историческая среда, в рамках которой совершается это развитие» (3). Поэтому, анализируя историю России как часть общеевропейской и общемировой истории, необходимо выделить следующие двоякого рода задачи, специфичные для российской политики: 1) борьба за объединение Руси, за выживание страны перед лицом нашествия иноземных войск и 2) обновление общественного и экономического строя, которое всегда принимало форму европеизации. Эпоха нового времени внесла существенные коррективы в сложный механизм данного явления, приобретшего отныне черты постепенной и все набирающей ход капитализации. Иными словами, при изучении истории России конца XVIII в. непременно следует учитывать ее развитие в контексте мирового процесса модернизации, т. е. перехода от традиционного добуржуазного общества к индустриальному. Нужно отметить, что, став в 1990-е гг. модной, тема особенностей России как модернизирующегося государства получила в отечественной литературе достаточно полное и развернутое обоснование (4), хотя в этой области исследований у нас имеются и более ранние разработки. Прежде всего это книга И.К. Пантина, Е.Г. Плимака, В.Г. Хороса «Революционная традиция в России», в которой авторы объясняли противоречивость российского варианта «догоняющего развития» именно «предпосылками формационного порядка», а также статья Э.Г. Соловьева (5), который, исходя из концепции Пантина и др., увидел причины возникновения первых зачатков русского консерватизма в некоторых особенностях частичной тогда еще модернизации российского общества (6). То обстоятельство, что «мировая капиталистическая система... складывалась... под воздействием первоначально возникшего в Западной Европе „центра“ капиталистического развития (Англия и ее соседи) на его „периферию“ (Россию в т. ч.)» (7), повлияло на образование трех эшелонов капитализма, различных по уровню зрелости буржуазных отношений: первый — Западная Европа и Северная Америка; второй — Россия, Япония, Турция, Балканские страны, Бразилия; и, наконец, третий — весь остальной мир. Благодаря названным авторам сегодня утвердилась точка зрения о том, что на рубеже XVIII–XIX в. страны второго эшелона встали перед лицом угроз и вызовов, исходивших от уже прошедших первые фазы модернизации европейских ведущих стран. Необходимость развития промышленности, и в первую очередь военной, повлекла за собой стремление «догнать» Европу, заимствуя у нее главным образом технико-организационные формы производства и управления. Причем проведение политики вестернизации взяли на себя правительства отстающих стран, в силу чего подобный вариант «догоняющего развития» связан с «революцией сверху». Поэтому государство, ставившее себе целью «подновить», стабилизировать существующий режим, просто-напросто насаждало организационные формы буржуазного хозяйства, что сопровождалось зачастую насильственной ломкой многих характерных принципов национальной жизни. Известно, что в России симбиоз феодализма и буржуазных отношений начался при Петре I, после реформ которого в российской государственной политике отчетливо прослеживаются две линии: ориентация на выборочное (в военно-промышленной и технической областях) заимствование с ужесточением традиционных методов ведения феодального хозяйства и рост централизации и бюрократизации управления. Это обстоятельство — свидетельство тому, что часто в ситуации «вторичного» буржуазного развития «наличие более развитого капиталистического „центра“ является для стран второго эшелона не только стимулирующим, но и угнетающим фактором» (8). Кроме того, буржуазная модернизация России, продиктованная необходимостью противостоять растущей экспансии капитализма Запада, привела к тому, что общественно-политическая мысль правящей элиты, эклектичная и наполненная элементами заимствования, постепенно превратилась, по сути дела, в механический набор смешанных между собой европейских как просветительских, так и феодально-аристократических идей. Ярчайший пример тому — «Наказ» Екатерины II, в котором большая часть текста представляет собой заимствования из произведений философско-политической литературы Западной Европы XVIII столетия (9). Такое положение дел образно обозначил Н.К. Михайловский, сравнив Россию с кухаркой, примеривающей старые шляпки своей госпожи (Европы). Справедливости ради нужно сказать, что пережив «болезнь роста», к XIX в. русская мысль стала более самостоятельной. Переплавив достижения европейского обществознания, она в лице своих лучших представителей уже ориентируется прежде всего на самостоятельные основы (10). Именно тогда возрождается идея «народности», ставшая чуть позже элементом знаменитой уваровской «формулы»: «православие, самодержавие, народность» (11). Не вдаваясь в подробности, отметим ряд существенных, на наш взгляд, моментов, касающихся «триединой формулы» и Карамзина. Н.Я. Эйдельман в книге «Грань веков» представил три типа дворянской идейной ориентации: 1) просвещенный прогресс; 2) циническое статус-кво; 3) консервативная критика просвещенного абсолютизма (12). Забегая вперед, отметим, что именно в борьбе первого и третьего течений прошла начальная треть XIX в., именно в этой борьбе определились два полюса обоснования монархизма — идеи «просвещенного» и «непросвещенного» абсолютизма. И здесь, как ни странно, победа была на стороне последнего. Действительно, система непросвещенного абсолютизма, или, словами Карамзина, «деспотизма» Павла I была отвергнута дворянскими верхами в 1801 г. Но та же система в ином виде всплывает после 1825 г. в эпоху Николая I. Однако между двумя подобными явлениями лежит целая историческая полоса — 15 лет правительственного просвещенного либерализма и конституционализма, великая эпопея 1812г., десятилетие тайных декабристских обществ, завершенное их неудачной попыткой взять власть. За это время менялись взгляды основной массы дворянства в виду возможной перспективы краха крепостного уклада; развивались воззрения правящей элиты на народ, на самодержавие (13). В свое время, в самом начале царствования, Николай I поклялся, что, пока он жив, революция не проникнет в Россию. Казалось бы, он сдержал слово: несмотря ни на что, самодержавие в его царствование осталось, хотя бы внешне, монолитной, несокрушимой силой. Но в его окружении не исчезло, а даже усиливалось ощущение угрозы сложившемуся порядку вещей, убеждение в существовании внутренних и, прежде всего, внешних опасностей, которым необходимо было противодействовать. В этом отношении характерно признание министра просвещения графа Уварова, что он умрет спокойно, если ему удастся «отодвинуть Россию на 50 лет от того, что готовят ей теории» (14). Вероятно, мечта о «спокойной смерти», а лучше (и вернее) сказать, о спокойной жизни и подвигла С.С. Уварова на создание известной «триединой формулы». Однако если даже признать, что единственным автором этой теории является С.С. Уваров, то одномоментность возникновения триады «православие, самодержавие, народность», даже в рамках творческой деятельности одного человека — в нашем случае Уварова, — как нам кажется, не представляется возможной (15). Возьмем, например, термин «народность» как часть этой формулы и проследим внешнюю и внутреннюю (если можно так выразиться) историю его утверждения в общественном сознании. Вопрос о «народности», прежде всего как о признаке литературы, возникает как «воспроизведение» образа мыслей народа. Некоторые исследователи связывают возникновение термина с творчеством Карамзина, другие его «родителем» считают П.А. Вяземского. А декабрист М.С. Лунин утверждал даже, что сама формула «самодержавие, православие, народность» была впервые произнесена за 50 лет до Уварова одним из профессоров Московского университета (16). О немецком происхождении понятия говорит Г.Г. Шпет, ссылаясь при этом на книгу Фр. Яна «Немецкая народность», с которой был знаком Уваров. Там, в частности, сказано: «То, что собирает отдельные черты, накапливает, усиливает их, связывает воедино, создает из них целый мир, эту объединяющую силу в человеческом обществе нельзя назвать иначе, как народностью». Правитель должен стремиться к тому, чтобы единая человеческая культура возникла в государстве как своеобразная народная культура. Последняя не создается по приказу или принуждению. Культура народа в настоящем есть всегда культура народа в прошлом и т. д. и т. п. (17) Что же касается употребления термина в русской литературе, то уже здесь все так же неоднозначно. Еще Пушкин сетовал на то, что «с некоторых пор вошло в обыкновение говорить о народности, жаловаться на отсутствие народности... но никто не думал определить, что разумеет он под словом „народность“» (18). Этой неопределенности способствовала и сама лексическая природа термина. Ведь с конца XVIII и особенно в начале XIX в. в России активно шел процесс «омирщвления», демократизации русского литературного языка, за счет введения в него неопределенных существительных, образуемых из прилагательных с помощью суффикса «ость»: промышленность, общественность (Карамзин), бедность, народность и т. п. Появление отвлеченной лексики свидетельствовало об определенных сдвигах в общественном сознании, так как, безусловно, отвечало новым потребностям таких его форм, как историческая и философская, политическая и правовая. Историко-философская реконструкция позволяет сделать вывод о том, что принцип «народности» возродился не только в силу внешних обстоятельств — антирусских настроений на Западе, вызванных русофобией в виду имевших под собой основания притязаний России на роль вождя всех славян. На наш взгляд, принцип «народности» имел более глубокое основание — культурно-философское — как требование создания национальной русской общественной науки и отказа от преклонения перед западными философской, социально-политической мыслью и литературными образцами. То есть в данном случае может трактоваться как «духовная самостоятельность», национальная самобытность, включающая идею патриотизма. Действительно, события европейской истории конца XVIII — начала XIX в. (и, прежде всего революция во Франции) — способствовали повороту научных и литературных интересов к истории отдельных народов, постановке вопроса о соотношении народности и государственности (яркий пример — Карамзин). Вследствие этого главной проблемой эпохи становилась «народность» как идея национальной самобытности, раскрываемая, в частности, и через историю. Именно поэтому уже при своем появлении термин «народность» вызвал различные толкования и быстро приобрел смысл не только и не столько литературного, сколько прежде всего политического принципа. Н.М. Карамзин в своих ранних произведениях стремился привлечь внимание читателей к «народности», хотя и в духе традиционализма XVIII в. Эти же настроения звучали в собраниях «Бесед любителей русского слова» — литературного объединения дворянской интеллигенции. По понятиям тогдашних «архаистов», народ представал как «индивид высшего порядка», как некая «автономная и замкнутая в себе субстанция, не разложимая механически на отдельных индивидов» (19). По мнению Ю.М. Лотмана, такое обращение к народу как «единице истории» неизбежно ставило «вопрос о принципах национальной психологии» (20). Народные обычаи, поверья, черты характера, вера и суеверия постепенно переплавлялись в понятие «народность», которое уже в александровскую эпоху, по свидетельству современника, «величаво реяло надо всей еще хаотически бродившей русской жизнью и литературой» (21). Эту идею С.С. Уваров и совместил с православием и самодержавием как недостающий для довершения формулы компонент. Итак, программа нового царствования была выражена в словах «православие, самодержавие, народность». Эта «триединая формула», сознательно противопоставленная известному революционному девизу «свобода, равенство, братство», во многом напоминала идеологию Карамзина, но вместе с тем существенно от нее отличалась. Отметим несколько таких отличий, самых существенных, на наш взгляд: 1) в третьем члене формулы — «народности» — находила выражение не только националистическая тенденция, но также, и даже прежде всего, стремление самодержавия расширить свою, если можно так выразиться, «социальную базу» или, другими словами, получить непосредственную опору в «народе» (в широком значении этого слова); 2) формула Уварова, таким образом, противостояла идее Монтескье (столь близкой Карамзину) о посредничестве между властью и народом, отвергала претензии дворянства на такое посредничество. В данном случае «верноподданный» народ противопоставлялся в официальной идеологии оппозиционно настроенному дворянству; 3) уваровская «народность», в отличие от национализма Карамзина, не содержала в себе никаких антибюрократических акцентов, критики злоупот |