Когда ему было четыре года, пришла похоронка на отца. Мать закричала так страшно, что от испуга он онемел и с тех пор говорил только одно слово: «Утя».
Его так и звали: Утя. Мы играли с ним по вечерам в большом пустом учреждении среди столов, стульев, шкафов. В этом учреждении его мать служила уборщицей и ночным сторожем. Утя не мог говорить, но слышал удивительно. Ни разу не удалось мне спрятаться от него за шкафом или под столом. Утя находил меня по дыханию.
Было у нас и еще одно занятие — старый патефон. Иголок не было, и мы приловчились слушать пластинку через ноготь большого пальца. Ставили ноготь в звуковую дорожку, приникали ухом и терпели, так как ноготь сильно разогревался. Потом патефон у нас отобрали.
Утя учился с нами в нормальной школе. На одни пятерки, потому что на вопросы отвечал письменно и умел списать. Тем более при его слухе, когда он слышал шепот с последней парты. Учителя жалели Утю. В общем, его все жалели, кроме нас, сверстников. Мы обходились с ним, как с ровней, и это отношение было справедливым, потому что для нас Утя был вполне нормальным человеком. Кстати сказать, мы не допускали в игре с Утей ничего обидного. Не оттого, что были такие уж чуткие, а оттого, что Утя легко мог наябедничать.
Мать возила Утю по больницам, таскала по знахаркам. Однажды мы купались, и я его нечаянно столкнул с высокого обрыва в реку. Он упал в воду во всей одежде, быстро всплыл и заорал:
— Ты что, зараза, толкаешься?!
После этого, ошалело выпучив глаза, растопырил руки и стал тонуть. Мы вытащили его, он выскочил на берег, плясал, кувыркался, ходил на руках и кричал, и говорил непрерывно, боясь закрыть рот. Думал, что если замолчит, то насовсем.
Помню, мы особо не удивились, что Утя заговорил. Мы даже оборвали его болтовню, что было несправедливо по отношению к человеку, молчавшему десять лет.
Утя побежал домой, по дороге называл вслух все, что видел: деревья, траву, заборы, дома, машины, столбы. Он ворвался в дом и крикнул:
— Есть хочу!
Его мать упала без чувств, Утя говорил без умолку. Он уснул после полуночи. Мать сидела у кровати до утра. Утром Утя увидел одетую мать, сидящую у него в ногах, и вспомнил, что он может говорить, но испугался, что снова замычит или скажет только «Утя». Он выбежал из комнаты и залез на крышу. Сильно вдыхал в себя воздух, раскрывал рот и снова закрывал, не решаясь сказать хотя бы слово.
Наконец он вдохнул и, не успев решить, какое скажет слово, выдохнул, и выдох получился со стоном, но этот стон был не мычанием, а голосом, и Утя засмеялся. Его мать расспросила нас о происшедшем на реке и испекла много-много ватрушек. Мы ели их на берегу, и, когда съели, я снова спихнул Утю в воду, тем самым окончательно равняя его со всеми. Он, однако, обиделся всерьез.
В сентябре учителя подходили к Уте, гладили по голове и вызывали к доске с удовольствием, чтоб слышать его голос. Но здесь голоса от Ути было трудно дождаться: он почти ничего не знал, подсказок слушать не хотел и быстро нахватал двоек. В конце концов учителя стали его упрекать. В ответ он всегда произносил услышанную от кого-то фразу: «Я детство потерял!» Он и матери так кричал, когда чего-то добивался.
Например, появились радиолы, и он потребовал, чтобы мать ему купила, Но и то сказать, как осудить мать, которая жалела его, немого, а заговорившего чуть ли не на руках носила. Но сам-то Утя неужели думал, что потерял детство?
Утя накупил тяжелых черных пластинок и ставил их каждый вечер. Особенно любил военные песни, которых мать не выносила. Она просила не заводить их при ней, но Утя отмахивался. Когда он садился к радиоле, мать уходила на улицу.
Утя включал звук на полную мощность, и радиола гремела на всю округу...