Доктор приложил трубку к груди больного писателя и стал слушать. Большое, непомерно разросшееся сердце неровно и глухо колотилось о ребра, всхлипывало, как бы плача, и скрипело, И это была полная и зловещая картина близкой смерти. Рукопись была толстая, листов в ней было много; по каждому листу шли маленькие убористые строчки, и каждая из них была частицей души писателя. Костлявою рукою он благоговейно перебирал страницы, и белый отсвет от бумаги падал на его лицо, как сияние. А возле писателя на коленях стояла жена, она беззвучно целовала костлявую и тонкую руку и плакала.
— Не плачь, родная, — просил он, — плакать не нужно, плакать не о чем. — Твое сердце... И я останусь одна во всём мире!
Писатель погладил рукою склонившуюся к его коленям голову и сказал:
— Смотри.
Слезы мешали ей глядеть, и частые строки рукописи двигались волнами, ломались и расплывались в ее глазах.
— Смотри! — повторил он. — Вот мое сердце. И оно навсегда останется с тобою.
Это было так жалко, когда умирающий человек думал жить в своей книге, что еще чаще и крупнее стали слезы его жены. Ей нужно было живое сердце, а не мертвая книга, которую читают все: чужие, равнодушные и нелюбящие. Книгу стали печатать. Называлась она «В защиту обездоленных».
Наборщики разорвали рукопись по клочкам, и каждый набирал только свой клочок, который начинался иногда с половины слова и не имел смысла.
— Чтоб ему пусто было, этому писаке! Вот, анафемский почерк! — сказал один и, морщась от гнева и нетерпения, закрыл глаза рукою. Пальцы руки были черны от свинцовой пыли, на молодом лице лежали темные свинцовые тени, и, когда рабочий и плюнул, слюна его была окрашена в тот же темный и мертвенный цвет.
Другой наборщик, тоже молодой — тут старых не было — вылавливал с быстротою и ловкостью обезьяны нужные буквы и тихонько пел: «Эх, судьба ли моя черная, ты как ноша мне чугунная...»
Остальные молчали, кашляли и выплевывали тёмную слюну. Книги пестрыми рядами стояли на полках, и за ними не видно было стен. Книги высокими грудами лежали на полу, и позади магазина, в двух темных комнатах, лежали все книги, книги. И казалось, что безмолвно содрогается и рвется наружу скованная ими человеческая мысль.
Сёдобородый господин крикнул:
— Мишка!
Когда мальчик вошел, хозяин сделал лицо свирепым и погрозил пальцем.
— Тебе сколько раз кричать? Мерзавец!
Мальчик испуганно моргал глазами, и седобородый господин успокоился. Ногой и рукбй он выдвинул тяжелую связку книг, хотел поднять ее одною рукою, но не смог.
— Вот отнеси к Егору Ивановичу. Мальчик взялся обеими руками за связку и не поднял. — Живо! — крикнул господин. Мальчик поднял и понес.
На тротуаре Мишка толкал прохожих, и его погнали на середину улицы, где снег был коричневый и вязкий, как песок. Тяжелая кипа давила ему спину, и он шатался. Извозчики кричали на него. Когда Мишка вспомнил, сколько ему еще идти, он испугался и подумал, что сейчас умрет. Он снял связку с плеч и, глядя на нее, заплакал.
— Ты чего плачешь? — спросил прохожий.
Мишка молча плакал. Скоро собралась толпа, пришел сердитый городовой с саблей и пистолетом, взял Мишку и книги и все вместе повез на извозчике в участок.
— Что там? — спросил дежурный околоточный надзиратель, отрываясь от бумаги, которую он составлял. — Непосильная ноша, ваше благородие, — ответил сердитый городовой и ткнул Мишку вперед.
Околоточный подошел к связке и слегка приподнял книги.
— Ого! — сказал он с удовольствием. Оберточная бумага на краю оборвалась, околоточный отогнул ее и прочел заглавие: «В защиту обездоленных». — Ну-ка, ты, — позвал он Мишку пальцем. — Прочти.
Мишка моргнул глазами и ответил:
— Я неграмотный. Околоточный засмеялся. Потом составили протокол, и Мишка поставил под ним крестик.