Культовая фигура восьмидесятых. Кассеты с его песнями переписывали бесконечно—и затирали до дыр от постоянного прослушивания. Его обожали все — и подростки, хриплыми голосами в подъездах певшие «под Высоцкого», и заядлые театралы, и пьющие офицеры в дальних гарнизонах, и интеллигенты, и уголовники, и диссиденты, и кагэбэшники. От тайги до британских морей. И каждый находил свое, лишь про него сказанное, до боли родное. Было и про тещу. Было и про свободу. Было и про войну. И про спорт. И про алкоголиков. И про шизофреников. И про моряков-шоферов. И про скалолазов. И все — неожиданно, искренне, забавно, без дурного официоза и лишней слезливости. Органический сплав артистического дарования, своеобразной манеры исполнения и искренности сотворил чудо. Но и тексты песен, сами по себе, не только «приходились ко двору», но и легко запоминались, становились истинно народными — и при этом горячо любимыми. Как, например, тут же разошлась по стране после фильма «Вертикаль» «Песня о друге»: Если друг оказался вдруг И не друг и не враг, а так... Если сразу не разберешь, Плох он или хорош... Он много писал и пел о войне. О войне тогда писали все. Но в его песнях звучало личное: не то, что чувствовала страна, общественность и т. п., не то, что полагалось чувствовать, а то, что действительно чувствовалось — и оно не казалось мельче, а затрагивало глубже. Его песни о войне удивительно человечны. ...Он молчал невпопад и не в такт подпевал, Он всегда говорил про другое, Он мне спать не давал, он с восходом вставал, А вчера не вернулся из боя... И как пронзительно звучит: Нынче вырвалось — будто из плена весна — По ошибке окликнул его я: «Друг, оставь покурить!» — а в ответ — тишина... Он вчера не вернулся из боя. Его песни — своеобразная энциклопедия народной жизни. Сатира, гротеск — и тут же глубоко лирические строки, и очень личные, наболевшие,.. Я не люблю уверенности сытой, Уж лучше пусть откажут тормоза. Досадно мне, коль слово «честь» забыто И коль в чести наветы за глаза. Когда я вижу сломанные крылья, Нет жалости во мне, и не спроста: Я не люблю насилья и бессилья, Вот только жаль распятого Христа. Я не люблю себя, когда я трушу, Я не терплю, когда невинных бьют. Я не люблю, когда мне лезут в душу, Тем более, когда в нее плюют.
1122
Он работал с полной самоотдачей, «на нерве», загоняя себя, как лошадь. И сам чувствовал, что чересчур... но натура не позволяла жить по-другому. Будто предчувствовал, что жить осталось немного. Сгину я — меня пушинкой ураган сметет с ладони, И в санях меня галопом повлекут по снегу утром, — Вы на шаг неторопливый перейдите, мои кони, Хоть немного, но продлите путь к последнему приюту! Чутъпомедленнее, кони, чуть помедленнее! Не указчики вам кнут и плеть! Но что-то кони мне попались привередливые — И дожить не успел, мне допеть не успеть. Обстановка в стране была не самая подходящая для искренности. Он вкалывал, как каторжный — в театре, на концертах — но было ощущение, что все впустую, что Слово вязнет в паутине лжи и лицемерия. Его обожала страна — от мала до велика, — а официально его как бы и не было. Самопальными кассетами можно было заполнить небольшое море, а пластинок — раз-два и обчелся. Так и жил. Мотался с гастролями. Выступал в каких-то захолустных клубах и дико уставал. Мучила депрессия, пытался спасаться извечным русским средством — алкоголем и новомодным иностранным — наркотиками. Что только приблизило развязку. Благодаря Высоцкому, Галичу, Окуджаве, Визбору, Киму давно забытый — средневековый — жанр бардовской песни обрел новую жизнь, завоевал заслуженные любовь и уважение. Но, не будь Высоцкого, авторская песня осталась бы увлечением довольно небольшой группы приверженцев. Высоцкий в качестве аудитории подарил ей всю страну. Настало новое время. И прозвучали новые песни: Андрей Макаревич, Виктор Цой, Илья Кормильцев, Юрий Шевчук, Борис Гребенщиков... Не будь у их авторов детского увлечения Высоцким — услышали ли бы мы их?