Под вербное воскресенье в Старо-Петровском монастыре шла всенощная. Когда стали раздавать вербы, то был уже десятый час на исходе, огни потускнели, фитили нагорели, было все, как в тумане. В церковных сумерках толпа колыхалась, как море, и преосвященному Петру, который был нездоров уже дня три, казалось, что все лица — и старые, и молодые, и мужские, и женские — походили одно на другое, у всех, кто подходил за вербой, одинаковое выражение глаз. В тумане не было видно дверей, толпа все двигалась, и похоже было, что ей нет и не будет конца.
А тут еще вдруг, точно во сне или в бреду, показалось преосвященному, будто в толпе подошла к нему его родная мать Мария Тимофеевна, которой он не видел уже девять лет, или старуха, похожая на мать, и, принявши от него вербу, отошла и все время глядела на него весело, с доброй, радостной улыбкой, пока не смещалась с толпой. Когда архиерей садился в карету, чтобы ехать домой, то по всему саду, освещенному луной, разливался веселый, красивый звон дорогих, тяжелых колоколов.
Карета въехала в ворота, скрипя по песку, кое-где в лунном свете замелькали черные монашеские фигуры, слышались шаги по каменным плитам...
— А тут, ваше преосвященство, ваша мамаша без вас приехали, — доложил келейник, когда преосвященный входил к себе. — Маменька? Когда она приехала? — Перед всенощной. — Это, значит, я ее в церкви видел давеча! О господи!
И преосвященный засмеялся от радости.
— Они велели, ваше преосвященство, доложить, — продолжал келейник, — что придут завтра. С ними девочка, должно внучка. Остановились на постоялом дворе Овсянникова.
На другой день, в вербное воскресение, преосвященный служил обедню в городском соборе. А во втором часу у него обедали дорогие гости: старуха мать и племянница Катя, девочка лет восьми. Во время обеда в окна со двора все время смотрело весеннее солнышко и весело светилось на белой скатерти, в рыжих волосах Кати. Сквозь двойные рамы слышно было, как шумели в саду грачи и пели скворцы.
— Уже девять лет, как мы не виделись, — говорила старуха, — а вчера в монастыре как поглядела на вас — господи! И ни капельки не изменились, только вот разве похудели, и бородка длинней стала.
И, несмотря на ласковость, с какой она говорила это, было заметно, что она стеснялась, как будто не знала, говорить ли ему ты или вы, смеяться или нет. Она как будто чувствовала себя больше дьяконицей, чем матерью. Преосвященный слушал свою мать и вспоминал, как когда-то, много-много лет назад, она возила и его, и братьев, и сестер к родственникам, которых считала богатыми. Тогда хлопотала с детьми, теперь с внучатами и привезла вот Катю...
— У Вареньки, у сестры вашей, четверо детей, — рассказывала она, — вот эта Катя самая старшая, и бог его знает, от какой причины, зять отец Иван захворал и помер дня за три до: успенья. И Варенька моя теперь хоть по миру ступай. — Сколько времени мы не видались! — сказал преосвященный и нежно погладил мать по плечу и по руке. — Я, маменька, скучал по вас за границей, сильно скучал. — Благодарим вас. — Сидишь, бывало, вечером у открытого окна, один-одинешенек, заиграет музыка, и вдруг охватит тоска по родине, и, кажется, все бы отдал, только бы домой, вас повидать...
Мать улыбнулась, просияла, но тотчас же сделала серьезное лицо и проговорила:
— Благодарим вас.
Настроение переменилось у него как-то вдруг. Он смотрел на мать и не понимал, откуда у нее это почтительное, робкое выражение лица и голоса, зачем оно, и не узнавал ее. Стало грустно, досадно.
Не мог он никак привыкнуть к страху, который он, сам того не желая, возбуждал в людях, несмотря на свой тихий, скромный нрав. Все люди в этой губернии, когда он глядел на них, казались ему маленькими, испуганными, виноватыми. В его присутствии робели все, даже старики протоиереи, все «бухали» ему в ноги, а недавно одна просительница, старая деревенская попадья, не могла выговорить ни одного слова от страха, так и ушла ни с чем. За все время, пока он здесь, ни один человек не поговорил с ним искренне, попросту, по-человечески. Даже старуха мать, казалось, была уже не та, совсем не та!
Вечером монахи пели стройно, вдохновенно, служил молодой иеромонах с черной бородой. Преосвященный, слушая, чувствовал душевный покой, тишину и уносился мыслями в далекое
прошлое, в детство и юность, и теперь это прошлое представлялось живым, прекрасным, радостным, каким, вероятно, никогда и не было. И, быть может, на том свете, в той жизни мы будем вспоминать о далеком прошлом, о нашей здешней жизни с таким же чувством. Кто знает! 5
Преосвященный сидел в алтаре, было тут темно. Слезы текли по лицу. Он думал о том, что вот он достиг всего, что было доступно человеку в его положении, он веровал, но все же не все было, ясно, чего-то еще недоставало, не хотелось умирать. И все еще казалось, что нет у него чего-то самого важного, о чем смутно мечталось когда-то, из настоящем волнует все та же надежда на будущее, какая была и в детстве, ив академии, и за границей.