<div style="text-align: center;">$IMAGE1$</div>
21 год назад не стало Венедикта Васильевича Ерофеева: 11 мая 1990 года он навсегда отвернулся к стене
Ксения Жеглая
О нём написано так много правильных слов. Исследования литературоведов в сотни раз толще его наследия, по-прежнему вызывающего страх, восторг и эйфорию. Писать о нём по канонам — дело неблагодарное: вернее отксерокопировать книгу и обильно расставить галочки, пометки, подписи.
Ерофеев из тех писателей, тексты которых заражают, делятся своим богатством, провоцируют на творческую игру.
— Я понимаю, что он русскоязычный Вийон, «Я всеми принят, изгнан отовсюду», и вообще в вечность всячески стремится… Но дистанции мне с ним какой-то не хватает, — признаётся мой собеседник.
— Не разделяю, но соглашусь, что отсутствие дистанции — неловкая вещь. Было у меня однажды такое. Я шла морозным утром по Арбату и вдруг чуть не схватила мужчину за воротник, мысль была: «Это Бродский. Срочно хватай, пока не исчез!» Хотя вообще-то непонятно, на кой ляд мне Бродский.
— А вот у меня тоже анекдот произошёл. К одной моей коллеге тут пришёл некто Ерофеев и отдал рукопись поэмы (почему-то) «Москва — Петушки». Она прочитала одну главу и кричит: «Мужчина, вы пьяны!». Представляете, как оно бывает! — собеседник смеётся и потирает ладони. — Ну а вы как думаете, что побуждает человека к написанию текста? Какова, так сказать, первопричина?
— Движком текста всегда является вопрос. Вопросы могут быть самые разные, философские и ничтожные, включая такие важные для иного автора, как «хватит ли мне словарного запаса?», «успею ли к утру?» или «где раздобыть гонорар?». Текст о Венедикте Васильевиче в этом смысле заранее неправильный: такое явление, как писатель Ерофеев, у меня не вызывает ни единого вопроса, поскольку для меня он сам есть один большой ответ, а его книги — дивно наглядный, структурированный словарь ответов в нескольких томах. Д — Дерзость, Дерзание (см. также Кокетство со смертью). О — Обожание (см. также О, сладостный пуп!). П — Почтение (см. также Презрение). С — Сострадание (см. также Соловьи и Смерть). И ещё на П, на полях для заметок — Понимание, что для управления подобной жизнью, подобным мыслительным механизмом, нужны права класса А.
— Присягая на трёхтомнике Ерофеева, не упрощаете ли вы себе жизненные задачи, а? Как думаете?
— Возможно, но в молодости мы только тем и занимаемся, что усложняем всё простое и упрощаем сложное. А потому продолжим. Итак, в жизни всё устроено по раз и навсегда зафиксированным в ерофеевском словаре закономерностях, описывается в соотношении с его прилагательными и воспринимается его междометиями. По Ерофееву, есть вопросы с поросячьим подтекстом, есть вопросы из сферы фатального, есть вопросы ноуменальные, и ничего-то в них феноменального, и т.д. Ещё вопросы есть?
— Нет.
— То-то. Назвать их — и того иногда достаточно, чтобы не искать ответы.
— Давайте-ка лучше что-нибудь споём, Ксеньюшка.
— «Есть воздух, который я в детстве вдохнул и вдоволь не мог надышаться…» Так пел Леонид Утёсов о своих отношениях с Одессой и о моих отношениях с поэмой «Москва — Петушки». На тонкой книге были окна электрички, вы знаете эту книгу. Мама прочитала её и отложила навсегда, сказав, что для неё это слишком.
— Полноте!
— Так и для меня это — томительное, но необходимое «слишком». И я читаю её до сих пор по кругу, с небольшими перерывами, а чаще её читает мне голос автора на той самой записи.
— Есть и у меня эта, так сказать, аудиокнига…
— Тогда вы могли заметить, что во время прослушивания текст постоянно кокетничает с действительностью. Однажды зимой, на словах «Я схватился за голову — и побежал» перед самым концом, мальчик, прижатый людьми к окну автобуса, вытащил из кармана руку и написал на запотевшем стекле «Крепитесь люди скоро лето», без запятых. Если не знать, что эта строчка принадлежит небритому барду, то кажется, что мальчик — оракул или маленький восприимчивый ангелок, а это ведь хорошо, когда в автобусе — ангелок.
Под звуки голоса на той записи действительность полнится абсурдными центонами, сколоченными из наследия писателя. Ритмизированная колёсным стуком и дьявольскими хлопками тамбурных дверей, она становится, как острый барельеф. И вот мужичок с нижнего бокового, словно ванька-встанька, грузно поднимает туловище, оглядывает скачущий морг, грозно сплёвывает и стягивает через голову фуфайку. А как уляжется обратно и задремлет, становится опять сыном своей матери, отцом своих белобрысых кузнечиков, любимым зятем интеллигентной четы. Он доверительно припускает на подушку слюни, наматывает простынку на ногу, а на подступах к Харькову оборачивается ею аж весь. Отложив книгу, я, шатаясь, ухожу умываться. По дороге делаю глубокий вдох над своим соседом: а над ним запах сладенький такой, аморальный, но очень успокаивающий. Нога соскакивает с паршивого сиденья, сердце от страха сверзиться в плацкартном туалете обливается кровью, я выскакиваю вон с румяным лицом и иду дочитывать уже набело.
Мой поезд, как нитка, разделяет собой две области. В той, что слева, — спокойные деревни, сверчки, столбы, звёздочки, блядки, юные карандаши с горячими грифелями, карябающие бумагу. А в той, что справа, — ложная память о похмельных скитаниях и корчах, о рупь тридцати, об авоськах с рукописями…
— Измельчал алкоголизм, Ксеньюшка, измельчал! — этим тостом собеседник прерывает ход моих мыслей. — Утеряна масштабность, осталось одно копание. Никто не дерзает…
— Ольга Седакова сравнивала то, о чём вы сетуете, с «не тривиальным пьянством, а какой-то службой. Службой Кабаку?».
— Или так. Вы вот что напишите: «Ерофеев глазами… глазами…» Глазами кого-нибудь, придумаете посмешнее.
— Почему всегда «глазами»? — вопрошаю я. — Почему не животом, сердцем, головой, печенью, ведь так точнее?
— Не продолжайте, я возбуждаюсь. Глазами печени, шутка ли.
— И если хотите знать моё мнение, то алкоголизм лирического героя поэмы «Москва — Петушки» функционирует по тому же принципу, что и кафкианская пыточная машина. Только приводится она в действие самим провинившимся.
— В чём же вина обвиняемого?
— В бесприютности, к примеру. За неё он наказывает сам себя, с изысканной педантичностью комментируя собственные муки.
— Алкоголизм не пытка, — педагогически крякает мой собеседник и пронзает резцами огурец, — а скорее автотатуировка. Татуировка вообще — это эстетическая пытка, она очищает и делает прекраснее.
Он оттягивает воротник рубашки до самого плеча, оголяя синий контур утиной головы. Я вынуждена признать, что алкоголизм действительно измельчал.
— Прекраснее, мой друг, нас делает литература. Вот и мы с мужем подобрали друг друга на полях этой удивительной поэмы: были пьющие млекопитающие, а стали — чистая семья.
— Ни дать ни взять — чудеса, Ксеньюшка!
— Прекрасное всегда существует бок о бок с болью. Потому и памятник Венедикту Васильевичу стоит не где-нибудь, а на пересечении воображаемых линий, идущих от больницы, морга, туберкулёзной больницы и моей школы.
— Страсти вы какие рассказываете! Может, нам лучше прервать наш добротный эзотерический диалог и ещё сходить?
— Вот эта штука, — постукиваю пальцем по лбу, — не работает на батарейках. Поэтому на возникшей в вашем воображении карте я зачёркиваю пункт «Универсам», и линия моего маршрута, огибая его, уходит дальше, через зелёный прямоугольник — сквер. Вино, стало быть, достанется кому-то другому. А из меня сегодня льёт и так.
В сущности, наша беседа уложилась бы в одну строчку, но я не знаю точно, в какую.
Источник: Частный корреспондент
|