В годовщину смерти поэта ОЛЬГА СЕДАКОВА вспоминает и комментирует ее стихи 11 марта исполняется год со дня кончины Елены Шварц. На поминках поэта лучше всего не говорить от себя, а читать и слушать его стихи. Сбирайтесь иногда читать мой список верный И, долго слушая, скажите: это он, То речь его… Такое чтение и слушание я и хочу предложить — с небольшими комментариями. Я собрала те стихи Елены Шварц, по которым проходит пунктир одного «сюжета». Этот сюжет составлен из нескольких центральных мотивов ее поэзии; я назвала бы его так: Птица. Клетка. Иное (Звезды) И птица, и звезды, и клетка (или другие образы заточенья) входят во многие другие конфигурации в стихах Елены Шварц. В нашем сюжете они связаны с мыслью о поэте. В свою очередь, и поэт у Шварц может отождествляться не только с певчей птицей, но и с деревом, рыбой, вином, иноком, юродивым, радистом… много с чем и с кем еще. И все же прежде всего — с птицей. В самой фонике стихов Шварц сквозь русский язык часто совершенно явственно слышится птичья речь (смотрите начало «Соловья» и «Черной речки») — как в музыкальную ткань Моцарта попадают птичьи обороты. В этой «орнитологичности» русской речи самый близкий Елене поэт — Велимир Хлебников. И птицы Хлебникова пели у воды. Итак, попробуем идти за нитью «птичье-стихотворческого» сюжета, проходящей через три десятилетия. Эпизод первый. «Соловей спасающий» Соловей спасающий Соловей засвистал и защелкал — Как банально начало — но я не к тому — Хотя голосовой алмазною иголкой Он сшил Деревню Новую и Каменного дышащую мглу, Но это не было его призваньем. Он в гладком шаре ночи Всю простучал поверхность и точку ту нашел, слабее прочих. Друг! Неведомый! Там он почуял иные Края, где нет памяти, где не больно Дышать, — там они, те пространства родные, Где чудному дару будет привольно. И, в эту точку голосом ударив, он начал жечь ее как кислотой, Ее буравить, рыть, как роет пленник, такою ж прикрываясь темнотой. Он лил кипящий голос В невидимое углубленье — То он надеялся, что звук взрастет, как колос, Уже с той стороны, то умолкал в сомненье. То просыпался и тянул из этой ямки все подряд, Как тянут из укуса яд. Он рыл туннель в грязи пахучей ночи И ждал ответ С той стороны — вдруг кто-нибудь захочет Помочь ему. Нездешний свет Блеснет. Горошинку земли он в клюв тогда бы взял И вынес бы к свету чрез темный канал. Эти изумительные стихи написаны в начале 1970-х: автору немного за двадцать. Я помню, как, прочитав в самиздатской машинописи первую строчку этих стихов — попробуйте прочитать, и вы почувствуете, что сами засвистали и защелкали: звук пришел! — строчку чистой новизны и одновременно как будто входящую во все хрестоматии поэзии, и не только русской, я вздрогнула: нечто произошло. Чудо этой звучности в последующих строках развернется в головокружительный ряд образов — голосовой иголки, шара ночи, колоса звука и т.д. Соловей — лучший повод устроить пир звучности, это и Крылов прекрасно понимал. Соловей — лучший повод обсудить смерть и бессмертие, бессмертие дара и вдохновения. Это знал Китс. «Как банально начало». Мы находимся в мире, где знают о банальности. Не всегда это было важно. Оригинально шварцевское здесь — это тема замкнутости, герметичной тюрьмы мирозданья — и птичьего пенья (поэтической речи) как спасенья: пробиться на свободу, в иное. Насилие, боль, нанесение травмы здесь неизбежны. Звук должен пробить (проколоть, просверлить, пробуравить) глухую стену мира и проникнуть в «нездешний свет», в «пространства родные». И вынести туда весь этот мир, землю, сжавшуюся до горошины в его клюве. Такого спасенья ищет соловей — и поэт. Финал стихотворения говорит скорее о сорвавшейся попытке. Конец в сослагательном наклонении? Шар ночи остается прочно замкнутым.
Эпизод второй. «Башня, в ней клетки» Башня, в ней клетки Строфа — она есть клетка с птицей, Мысль пленная щебечет в ней — Она вздыхает, как орлица, Иль смотрит грозно, как царица, То щелкает, как соловей. Они стоят — на клетке клетка — как бы собор, Который сам поет, как хор. Я б выпустила вас на волю, Но небо крапинкою соли Мерцает в выси — ни дверей, ни окон Нет в этой башне, свернутой, как кокон. Но я открою клеток дверцы — Они вскричат, как иноверцы На безъязыких языках. Толкаясь, вылетят они И защебечут, залопочут, Заскверещат и загогочут. И горл своих колышут брыжи, И перья розовые сыплют, Пометом белоснежным брызжут, Клюют друг друга и звенят. Они моею кровью напитались, Они мне вены вскрыли ловко, И мной самой (какая, впрочем, жалость) Раскидан мозг по маленьким головкам. Осколки глаз я вставила им в очи, И мы поем, А петь нас Бог учил, и мы рычим, и мы клокочем, Платок накинут — замолчим. Стихи того же времени, 1972. Но птица (птицы) уже в клетке, это не вольный соловей. Выпускать эти пернатые создания — щебечущие мысли, строфы — бесполезно: вселенная замкнута, как башня. Небо над ней «крапинкой соли» (в первом стихотворении земля сжималась в горошину, здесь небо еще меньше) «без дверей, без окон». Поэт открывает дверцы клеток-строф, но птицы не вылетают. Они начинают представление. Из птичьего языка рождаются русские слова — «заскверещат», «загогочут», «брыжи» и т.д. Четвертая строфа не то что подражает птичьим звукам, она их просто смещает внутрь членораздельной речи. Все кончается перспективой не только закрытой, но и затемненной клетки, сна и молчанья. Кстати, какой замечательный признак различия мысли прозаической и стихотворной: стихотворная мысль щебечет и ежеминутно меняется (как орлица — как царица — как соловей). Мир замкнут, как башня-кокон: клетка с птицами — в клетке. Эпизод третий. Попугай в море Попугай в море Вот после кораблекрушенья Остался в клетке попугай. Он на доске плывет — покуда Не заиграет Океан. Перебирает он слова, Как свои шелковые перья, Упустит — и опять поймает, Укусит — и опять подбросит. Поет он песню о мулатке Иль крикнет вдруг изо всей мочи На самом на валу, на гребне — Что бедный попка водки хочет. И он глядит так горделиво На эту зыбкую равнину. Как сердце трогает надменность Существ беспомощных и слабых. Бормочет он, кивая: Согласен, но, однако... А впрочем... вряд ли... разве... Сугубо... И к тому же... На скользкой он доске Сидит и припевает, Бразилия, любовь Зажаты в желтых лапах. Косит он сонным глазом, Чтоб море обмануть. Год дэм!.. В какой-то мере И строго говоря... А волны все темней и выше, И к ночи Океан суровей, Он голову упрячет в перья И спит с доверчивостью детской. И растворяет тьма глухая И серый Океан косматый Комочек красно-золотистый, Зеленый и голубоватый. 1985 Стихи похожи на киносъемку визионера. Клетка теперь еще и в океане! Изменчивость, актерство и надменность попугая — те же, что у птиц в клетке строфы. Но здесь это уже вопиюще неуместно. Стихи невыносимой жалости. Комичный попугай, птица-забавник (ср. попугая в начале «Кинфии») становится трагическим героем (как в других, автопортретных стихах Шварц — воинственный воробей). В конце камера удаляется. Последняя вспышка цвета перед концом, перед серой всеобщей тьмой: красно-золотистый, зеленый и голубоватый. Последняя вспышка нашей речи вдали от всякого смысла («перебирает он слова, как свои шелковые перья», как было сказано в начале). Последняя вспышка нашей глупой, почти пародийной, крохотной и доверчивой жизни. Вселенная здесь замкнута не как «гладкий шар ночи» («Соловей спасающий») и не как башня, а как косматый Океан, пожирающий звук и цвет. Это кажется еще более безвыходным. Растворение в энтропии. Эпизод четвертый. «Песня птицы на дне морском» Песня птицы на дне морском Мне нынче очень грустно, Мне грустно до зевоты — До утопанья в сон. Плавны водовороты, О, не противься морю, Луне, воде и горю, Кружась, я упадаю В заросший тиной склон, В замшелых колоколен Глухой немирный звон. Птица скользит под волнами, Гнет их с усильем крылами. Среди камней лощеных Ушные завитки Ракушек навощенных, И водоросль змеится, Тритон плывет над ними, С трудом крадется птица, Толкаясь в дно крылами, Не вить гнездо на камне, Не, рыбы, жить меж вами, А петь глубинам, глыбам В морской ночной содом Глухим придонным рыбам О звездах над прудом, О древней коже дуба И об огне свечном, И о пещных огнях, Негаснущих лампадках, О пыли мотыльков, Об их тревоге краткой, О выжженных костях. Птица скользит под водами, Гнет их с усильем крылами. Выест зрачок твой синяя соль, Боль тебе клюв грызет, Спой, вцепясь в костяное плечо, Утопленнику про юдоль, Где он зажигал свечу. Птица скользит под водами, Гнет их с усильем крылами. Поет, как с ветки на рассвете, О солнце и сиянье сада, Но вести о жаре и свете Прохладные не верят гады. Поверит сумрачный конек — Когда потонет в круглой шлюпке, В ореховой сухой скорлупке Пещерный тихий огонек — Тогда поверит морской конек. Стоит ли петь, где не слышит никто, Трель выводить на дне? С лодки свесясь, я жду тебя, Птица, взлетай в глубине. 24 декабря 1994 Продолжение после конца. Сновидение или «жизнь после жизни». Оказывается, что очевидный конец — еще не конец. Петь можно и за чертой последней замкнутости, невозможности, на дне морском, в среде не воздушной, а водной, где птицам нечем дышать и наши звуки не звучат. Жить невозможно, но петь возможно (жить и петь часто противопоставлены у Шварц: см. «Из Марло» «Все жить хотят… Но я — другой, я — птица, я — бродильня… Я петь желаю»). Строфы, пересказывающие песнь птицы (начиная с «А петь глубинам, глыбам»), — из самых прекрасных у Елены Шварц. Птица на дне поет о разных огнях и о свете (о звездах, свечах, печном огне, лампаде). Сладостно это слышать, сладостно вспоминать. Свет и огонь у Шварц — это и есть выход в «пространства родные». Птица на дне совершает свой подвиг спасения (соединение воды и огня — важный «алхимический» символ Шварц), но происходит это там, где никто не слышит, где не живут, но поют.Эти стихи связаны с многократно выраженными Е. Шварц в последние годы в стихах и прозе мыслями о конце, уходе поэзии в наступающие времена. Не стихотворства — с этим ничего не случится, но спасающей поэзии, поэзии как древней жертвы («Жертвы требует Бог»). Где-то она, бессмертная птица, поет, и краше прежнего, но услышать ее почти никому невозможно: только сновидцу, визионеру.Это состояние жизни-смерти напоминает эпизод из пушкинской «Сказки о мертвой царевне». Гроб качается хрустальный. Эпизод пятый. «В Новой Деревне птицы всё те же» В Новой Деревне птицы всё те же На Черной речке птицы щебетали, Как будто щёки воздуха щипали И клювом дёргали, И лапками терзали, И, сердце напружив, Забыв о друге, о душе, о дали, До смерти небо тьмы защекотали. Хвостами резали и опереньем, И взвизгами, и судорожным пеньем. Да, птицы певчие хищны, Их хищность в том, Чтоб воздух догонять, Терзать его потом. Перетирать, крошить, Язвить, ласкать, журить, Чтоб наконец В нём истинные звёзды пробурить. И в том они подобны Богу, Он к сердцу моему свечу подносит, И самого себя он только спросит: Что, если в нём дыру прожжёт — Что там увидит? зеркало, дорогу? И почему Ему мы застим взор? И исступленья сладостным огнём И вдохновенья режущим лучом Он нас заставит душу разорвать И чрез неё в свою глазницу глянет. О птицы певчие, терзайте воздух нежный. Я — ваше небо, я — позор безбрежный. 2004 Эти стихи — в своем роде «Вновь я посетил». На Черной речке пел в начале 70-х «Соловей спасающий», здесь прошли детство и молодость Елены Шварц. Здесь она бродила со своим воспетым и оплаканным пуделем Яго Боевичем. Переезд в другой район города Елена Шварц переживала как настоящее прощание с родиной: «Мы эмигрируем в Измайловские роты». «Минувшее меня объемлет живо». Птицы те же. Они делают то же, что некогда Соловей. Болезненными усилиями они бурят в замкнутом воздухе прорехи. Эти прорехи — звезды. Из других стихов Шварц мы знаем, что звезды — прорехи, сквозь которые видно сверкающее, божественное тело космоса. Уже знакомая картина неожиданно получает новый поворот: замкнутым оказывается не только мир (как это было в ранних стихах), но и сердце того, кто глядит на мир. Требуется не только пробить стену ночи, но прорвать ход в глухом, «застящем» сердце. Дело поэта — не только птичье: колотить звуком в глухую преграду, пока ее не пробьешь. Это теперь — и предоставить собственное сердце сверлящему огню, разрывающей сердце божественной Птице. Претерпевание боли открытости. Эпизод шестой. Неожиданный финал. «Тебе, Творец, Тебе, Тебе» * * * Тебе, Творец, Тебе, Тебе, Тебе, земли вдовцу, Тебе — огню или воде, Птенцу или Отцу — С кем говорю я в длинном сне, Шепчу или кричу: Не знаю, как другим, а мне — Сей мир не по плечу. Тебе, с кем мы всегда вдвоём, Разбившись и звеня, Скажу — укрой своим крылом, Укрой крылом меня. 2004 Птица (Птенец) этих стихов — не совсем из того ряда, о котором мы говорили. Эта птица — не обязательно поэт. Это человек (ср. «Простые стихи для себя и для Бога»), всякий человек. Мы слышим постоянные мотивы нашей темы: огонь, вода, звон, разбитость, сон. И среди них новое, сильное слово — Отец. Но оно в ряду других, которые перечисляются как неокончательные: не важно кому, но — Тебе. И здесь мы видим полный поворот сюжета. Если прежде речь шла постоянно о том, чтобы пробить замкнутость, здесь, наоборот, страстная просьба об укрытости. Речь идет не о том, чтобы спасать, но чтобы быть спасенным, убереженным, как птенец, укрытый материнским (отцовским) крылом. Библейский образ Бога как птицы, покрывающей птенцов крыльями, — его вспоминает Господь, плача о Иерусалиме. «Сколько раз хотел Я собрать чад твоих, как птица птенцов своих под крылья…» (Лк.13, 34). Остается спросить: задумывал ли сам поэт такое движение «сюжета», следил ли за ним? Или даже — заметил ли его? Я думаю: вполне вероятно, что нет. Поэт прикасается к некоторым вещам, смыслам, символам — и они сами продолжают свою жизнь в его письме и делают то, что считают необходимым. Не стоит по привычке называть такую работу «подсознательной». Более точно в пространственном отношении назвать ее надсознательной. 10 марта 2011 Источник: www.openspace.ru
|