<div style="text-align: center;"></div>
1 марта 1932 года окончилась жизнь Дино Кампаны – одна из ярких и загадочных поэтических судеб ХХ века. Э. Монтале: «Промчавшись, как комета, Дино Кампана не имел, может быть, «огромного влияния», но след за собой оставил неизгладимый. В нем не было ничего от посредственности. Даже его ошибки – нам лучше называть их не ошибками, а неизбежными ушибами от камней, что подстерегали его на каждом шагу. Ушибами слепого, скажем так. Ясновидящие, как Кампана, на этой земле – существа самые ранимые, самые слепые…» На своем недолгом веку Дино Кампана не числился среди признанных литераторов. Плодом его творческой активности, продлившейся не больше десяти лет, явилась маленькая книжка и еще полсотни стихотворений разного уровня. Публикациями своих творений он за всю жизнь не заработал, кажется, и сотни лир. Жизнь Дино, открытая внешнему взгляду, представляла собой цепь провалов и безумств: неуспеваемость в лицее, изгнание из университета, ссоры с семьей, пьянство, драки, пешие скитания, ночлеги на голой земле, корабельные трюмы, полицейские участки, тюремные камеры, палаты психиатрических больниц. До самой смерти с его именем прочнее всего было связано слово «матто», дурак, сумасшедший… В клинике, незадолго до смерти, Дино спокойно и твердо сказал кому-то: «Я дал итальянской поэзии мелодичность и чувство цвета, каких у нее прежде не было». Справедливы или нет притязания Кампаны, в Италии было и есть немало людей, ставящих этого безумца на одно из первых мест в национальной поэзии. Среди них те, кто сами могут быть названы в ряду лучших ее представителей: Эудженио Монтале, Джузеппе Унгаретти, Марио Луци, Альфонсо Гатто, Камилло Сбарбаро и другие. В 1942 году, когда кости Кампаны переносили с больничного кладбища, устроив для них отдельную могилу в романской церкви XI века, Монтале, Луци и Гатто несли гроб на плечах, что было понято всеми как жест символический. Со временем слава поэта, полностью забытого при жизни, только растет. Ныне в Италии «Орфические песни» печатаются едва ли не ежегодно; их давно изучают в школе. Они переведены едва ли не на все языки Европы. Теперь Дино стал даже героем художественных фильмов и романов… Путевка в жизнь от дяди Бруно В один из июньских дней 1914 года у входа в дом типографа Бруно Равальи беспокойно зазвонил колокольчик. Хозяин спустился вниз по лестнице, посмотрел в дверной глазок. Перед дверью стоял Луиджи Бандини – красивый, добрый и умный малый, всеобщий любимец. - Чао, дядя Бруно.- Чао, Луиджи. А я думаю: кто там звонок обрывает? Чего тебе?- Я по срочному делу. У тебя как с работой?- Да сам знаешь, как в нашем городишке. Афиши да визитки. Вот, к празднику листки с проповедями аббатиса заказала напечатать: и то хлеб. А что у тебя?- Слушай, дядя Бруно, хочешь в историю войти? И заработать заодно. У нас в Марради теперь есть свой поэт. Самый настоящий. А ты будешь его самым первым издателем. Луиджи повернулся в сторону, махнул кому-то рукой. В дверях выросла неуклюжая, словно сонная, фигура с давно нечесаной головой. Это был Дино, старший сын учителя Кампаны, личность в городе известная. Равальи, скользнув по нему неприязненным взглядом, перевел глаза на Луиджи: - Умный ты парень, Луиджи. Все ты правильно сделал. А то подошли бы вы к двери сразу оба вместе, а я бы собаку на вас спустил. Когда будет у нас в Марради поэт, я об этом первый узнаю. Только поэту путному здесь взяться неоткуда, а вот дурак и бездельник один, славный на всю округу – уже есть. И ты его ко мне в дом притащил. А ты, Дино, не обижайся, сынок. Ты же знаешь, что дядя Бруно всегда правду в глаза говорит. Не поднимаясь наверх, сели в конторе типографии. Равальи крикнул служанке, чтобы поставила кофе и принесла сигареты. Дино сидел красный, как рак, уставив глаза в пол. Луиджи тронул приятеля за коленку: «Давай, показывай, хозяин уже добрый». Дино вынул из-под полы пиджака толстую тетрадь, с мучительной гримасой на лице подал типографу – и опять поник лохматой головой. - Дядя Бруно, это серьезно. Это оценили лучшие поэты и критики во Флоренции. Но печатать мы думаем у тебя. Это дело чести – издать книгу на родине автора, понимаешь?- Ох, и связался ты, Луиджи, – продолжал ворчать Равальи, доставая из футляра очки. На титульном листе значилось: ОРФИЧЕСКИЕ ПЕСНИТрагедии последнего германца в ИталииВильгельму Второму, императору германцев, автор посвящает - Порка мизериа, – выругался Равальи. – Да почему ж не султану турецкому?.. Германец, видите ли, у нас в Марради выискался… Просмотр толстой рукописи, занявший четверть часа, закончился благожелательным вердиктом. - Есть неплохие строчки, особенно про наши края. А в целом ерунда декадентская, конечно. Спасибо, хоть не задом наперед пишешь, как эти шарлатаны футуристы… Узнав, что требуется тираж в тысячу экземпляров, Равальи и вовсе подобрел. Спросив за работу двести лир, он получил обещание, что в недельный срок деньги будут доставлены. Луиджи Бандини стал обходить дома земляков. Народ сначала смотрел на затею испуганно и изумленно… Но благодаря пламенному энтузиазму сборщика, ни много ни мало, сорок четыре человека внесли деньги, что составило чуть больше половины требуемой суммы. Луиджи удалось уверить типографа, что книгу ждет вся Флоренция, и оставшуюся половину вскоре удастся выручить. Так в примитивной типографии городка на границе Тосканы и Романьи, городка, который его жители до сих пор зовут не «читта» (город), а «паэзе» (село), началась история книги, которой предстояло стать одним из главных маяков итальянской поэзии ХХ века. В родном краю Селение Марради стало приобретать городские очертания, когда в 1880-е годы железная дорога, проведенная из Флоренции в Фаэнцу, дала толчок к развитию промышленности и торговли. На рубеже веков здесь работали несколько фабрик; их снабжала энергией местная гидроэлекростанция – одна из самых первых в Италии. Городок имел свой любительский театр, здесь выходила пара малотиражных газет. При этом больше половины взрослого населения было неграмотно. Обучение детей, как правило, ограничивалось начальной школой: другой не было. Лишь немногие семьи решались посылать своих отпрысков в ближайшую гимназию в Фаэнце, за 35 км от дома. 20 августа 1885 года в семье учителя начальных классов Джованни Кампана и его жены Франчески родился первенец – Дино. Через три года появился на свет его брат Манлио. Дино пошел в материнскую породу, унаследовав высокий рост, большую физическую силу, экспансивный и неуравновешенный характер. Более одаренный, он с детства был предметом особых надежд родителей. Младший был похож на отца; ребенок вполне обычный, в отличие от брата, он впоследствии замечательно устроился в этой жизни. В маленьком городке учитель считался персоной почти священной. Семья жила на виду. Родители изо всех сил старались дать детям приличное образование. Когда сыновья подросли, и настала пора устроить их в гимназию, мать сняла квартиру в Фаэнце и проводила с детьми дни занятий, а на воскресенье отвозила их домой. Вероятно, именно благодаря семье познания Дино в иностранных языках выходили далеко за пределы гимназической программы: он читал на пяти, а по-французски впоследствии даже писал стихи. Восприимчивый к искусству и поэзии, хорошо играющий на фортепьяно, с правильно поставленной литературной речью, это был, по всем признакам, развитый мальчик из культурной семьи. Добавим, что родители были глубоко религиозны: регулярное посещение церкви и домашние молитвы были важной частью быта. Свет солнца для родителей погас, когда их первенец вступил в пору полового созревания. С этого времени Дино стал неуправляем, и ввести его в какие-то рамки больше не удавалось вплоть до момента, когда за ним навсегда закрылись ворота психиатрической клиники. Учеба пошла под откос, ссоры с матерью стали переходить в жуткие скандалы и дебоши, о которых заговорил весь город. Лишь благодаря связям отца удалось получить свидетельство о среднем образовании. Послушавшись на какой-то момент родительских уговоров, Дино заставил себя поступить на химический факультет университета в Болонье, но завалил уже первую сессию. И вот – снова в родительском доме, весь во власти никому неведомых дум и мечтаний. Днем он уходил в горы, а ночью, напившись крепкого кофе, до утра запирался с книгами. Его отношение к противоположному полу было далеким от нормального: оно сочетало крайнюю стеснительность и внешнюю агрессивность, которая принимала формы патологические. Слишком человеческое… Ситуация, в общем, понятна: рано развившийся парень, одаренный сверх меры физической силой, темпераментом и воображением, в муках неудержимого влечения. Для женитьбы Дино, не имея собственного заработка, еще не годился. Замкнутый, болезненно возбудимый, временами беседующий сам с собой, у себя в Марради он лишь отпугивал ровесниц. В Болонье – городе традиционно студенческом – в начале ХХ века уже были девушки-студентки, но они подчас так демонстрировали свободу «от предрассудков и домашних пут», что вызывали у Дино отторжение. Оставались женщины из простонародья – служанки, торговки, поварихи. Оставались, наконец, проститутки… Первый сексуальный опыт сверстники Дино, студенты, получали обычно в этой среде. Но для юноши, которого положение семьи обязывало являть пример добропорядочности и благочестия, было невозможным переступить через порог морального запрета. Внутренняя борьба вырывалась наружу в виде агрессии: доходило и до топора в руке, и тарелки, и стулья не раз летели на улицу с третьего этажа. При этом Дино не осмеливался высказать начистоту то, что его мучило, ни родителям, ни друзьям. Даже многие годы спустя, в психбольнице, он и врачу ничего толком не объяснит. Вот обрывки его студенческих терзаний, записанных годы спустя: (…) Мимо прошла Русская. Рана ее губ горела на бледном лице. Приблизилась и прошла мимо, неся цветение и рану своих губ. Шагом изящным, слишком простым, слишком обдуманным, прошла она. А снег все падал и таял безразлично в грязи улиц. Портниха с адвокатом болтают, смеясь. Укутанные извозчики выглядывают из-за поднятых воротников, будто вспуганные звери. Мне все безразлично. Сегодня, кажется, в городе выступило на поверхность все серое, однообразное и грязное. Все тает, как снег, в этом болоте; и где-то на дне души я чувствую сладость от растворения в том, что заставило нас страдать. (…) Передо мною зеркало, и бьют часы; свет пробивается ко мне из портиков сквозь занавес окна. Берусь за ручку, пишу; что, сам не знаю; пальцы в крови; пишу: «В полумраке любящий расцарапывает портрет любимой, чтобы развоплотить свою мечту….. и т. д.» (Н о ч ь) Горит камин напротив зеркала. В бездонной фантасмагории зеркала тела нагие мелькают, немые; и тела изнуренные, и поверженные, в языках пламени, жадных и немых; и будто вне времени – белые тела, изумленные, неподвижные в печи угасшей; белая, от моего обессиленного духа отторгается безмолвно Ева: отторгается от меня, и я просыпаюсь. Брожу под кошмаром портиков. Капля кровавого света, потом темнота, потом снова капля кровавого света, отрада погребенных. Скрываюсь в переулке; но из мрака под фонарем белеет призрак с накрашенными губами… («День неврастеника») В родном городке Дино почти совсем одинок. «Сумасшедший или не сумасшедший, но все понимали его превосходство», – через много лет запишет в воспоминаниях все тот же Луиджи Бандини. Бывшие друзья детства смутно чувствовали, что душа этого парня занята чем-то особенным, недоступным для них. Но и в другой среде – среди студентов Флоренции и Болоньи – те, кому приходилось общаться с Кампаной более-менее накоротке, отмечали единогласно: «он был ни на кого не похож». Стемнело. Над рекой пелена тумана.Летняя ночь от оконной рамы Бросила отблеск во мрак, на сердце оставив горящий знак.Но кто там (над рекой на террасе затеплился огонек), но кто там перед Матушкой Божьей лампаду зажег? А здесь у меня В комнате, где пахнет гнильем, а здесь у меняВ комнате тлеет кровавая рана.Звезд перламутровые пуговки застегнув, платье из бархата ночь надевает;И мерцает лукавая ночь: ночь – она ведь лукава, пуста и мерцает; но здесь у меняНа сердце ночном у меняРана кровавая не угасает. («Из окна») Страдания Дино нашли выход не только в безумных поступках. Они сделали его поэтом. Рождение поэта Кампана начал записывать стихи после изгнания из университета и неудачной попытки завербоваться в солдаты, когда жил в Марради, как всем казалось, без всякого дела. В это время он почти ни с кем не общается, но много читает – как старых итальянских поэтов прежних поколений, так и иностранных, часто на языке оригинала. Главными его вдохновителями становятся французские «проклятые»: Бодлер, Верлен, Рембо, Малларме. (Впоследствии цитаты из «проклятых» будут буквально насквозь пронизывать «Орфические песни».) Дино открывает для себя и автора куда менее известного, на родине почти не прочитанного – Жерара де Нерваля. Именно у него он позаимствует свой «орфизм» и отношение к поэзии как служению религиозному. Его восхищают великие американцы – По и Уитмен. Разделяя с «проклятыми» добровольную отверженность, Дино не перенимает у них усталое, трагически-безнадежное отношение к жизни и любви. Собственное отчаянное состояние не делает его пессимистом в поэзии. В этом сказывается национальный характер, выраженный у Кампаны с большой силой. Итальянец не прекращает любить жизнь и мир даже в безнадежных обстоятельствах. Кроме того, итальянская культура богата образцами, так сказать, абсолютными, которые не теряют актуальности, наперекор любым модным тенденциям. От их влияния не властен уйти ни один «потрясатель устоев», что бы он там ни провозглашал. Кампана же, в отличие от многих современников, всегда сохранял рыцарскую верность культурному наследию своей страны. Он воспринимает это наследие с редкой естественностью, не «отдавая дань уважения», но дыша им словно воздухом. Картины музеев Флоренции и Болоньи, строки «Божественной комедии» для него – не «шедевры», не канонические образцы, но цвета, формы и голоса родной земли, чистые выражения духа ее народа; к старинным художникам он чувствует близость как к соплеменникам в самом тесном смысле, как к добрым друзьям. Кампану не заботит внешняя оригинальность. Он откровенно называет себя учеником, не стесняясь напрямую вставлять в свои стихи всевозможные заимствования. Но уже с самых первых образцов его поэзия обретает свое лицо и свой голос. Не знаю, иль в скалах явился мне твой неясный лик, или в улыбке из неоглядной дали,в склоненном челе, светлее слоновой кости,о, меньшая сестра Джиоконды, о, в смутном свечении древней легенды,вёсен угасших Царица, Царица-подросток.Но ради песни твоей несказанной,наслажденья и боли – сколько музыки, девочка бледная,в округлости губ, тонко означенных линией алой, о, Царица мелодии, – ради едва лишь заметного девственной шеи твоей наклона, в просторах небесного океана,ночной поэт, я следил бессонносозвездий плывущие караваны. Да, ради этой сладостной тайны, ради безмолвного твоего становленья… Не знаю, его ли было живым знаменьемэтих волос золотистое пламя. Не знаю, была ль эта легкая дымкалегкой, над болью моею, улыбкой лица из мглы отдаленных веков…Вижу горы немые – белые гнезда ветров,и неподвижного неба суровые своды,и реки, что покорно влекут многослезные воды,и согбенные тени людского труда, и эти холодные склоны…И снова по краю небес пробежали светлые тени, и снова ищу тебя, и снова тебя призываю, Виденье… («Виденье») Приведенное стихотворение насыщено узнаваемыми мотивами живописи тосканского Ренессанса. Его центральный образ напрямую восходит к Нервалю. Несколько цитат из Бодлера. Но в результате перед нами произведение глубоко оригинальное, которое могло прозвучать именно в это время, в этом месте, став частью судьбы именно этого автора. Странствия В эту же пору начались побеги Дино из родных мест. Позднее он рассказывал о себе, как в 1904 году нелегально пробрался в Россию, как торговал на рынке в Одессе фейерверками и бродил по Причерноморью с компанией босяков. Никаких документальных свидетельств этого путешествия не сохранилось, а вот бегство поездами, без билета, в Швейцарию, и оттуда в Париж – достоверный факт. Дино вернули домой с помощью полиции, затем, по настоянию отца, водворили в психиатрическую лечебницу (1906). Впрочем, долго держать юношу у себя врачи отказались, не находя для этого достаточных оснований, и через полтора месяца выписали домой. В страхе перед новыми выходками сына родители судорожно думали, куда его пристроить. На общем совете с братьями отца решили отправить его подальше, в Аргентину. Списались с жившими в Буэнос-Айресе чьими-то друзьями, и те согласились на первое время принять Дино у себя в доме. Родные ожидали, что необходимость зарабатывать на хлеб сделает из балбеса нормального самостоятельного человека. Правдами и неправдами оформили документы для выезда, купили билет, посадили в Генуе на пароход… Я видел с кормы корабляКак Испании таяли склоны В зелени золотом растворенной темная исчезала земляСловно мелодия Кого-то незримого юная одинокаяСловно мелодия Синевы. Над холмистым берегом скрипка еще дрожалаВечер бледнея над морем еще не угас Но золотые крылья молчанья в этот час в этот час Пересекали медленно небо что в синеву погружалось… («Путешествие в Монтевидео») Дино в Буэнос-Айресе не задержался. Он ушел бродяжничать по стране, пытался работать в пожарной команде, сезонным рабочим на селе, играл на пианино в каких-то кабаках… В марте 1909 года он без гроша в кармане и практически без вещей возвращается на родину. Мэр города официальным письмом сразу же отправляет его в клинику. Однако врачи, на этот раз флорентийские, отпускают Дино домой, в уверенности, что психически больным он не является. Но уже следующей зимой Дино, как беспаспортного бродягу, задерживают в Бельгии… Тюрьма Сен-Жиль, затем интернат для душевнобольных, наконец, высылка на родину. Дино снова бродит по лесам и горам, живет с пастухами в глухих углах ущелий, помогая им в работах. Свои мысли и стихи записывает в тетради, из которых впоследствии вырастет его книга. Путь по бесконечному океану, жизнь в аргентинской пампе и скитания по родным горам – все это, вместе с «космизмом» поэзии Уитмена, давало ему чувство брачного единения со стихиями, с первоосновами природной жизни. «Звезды теперь невозмутимо, но еще более загадочно светили над бесконечно пустынной землей: единая обширнейшая отчизна, данная нам судьбою; одно нежнейшее природное тепло исходило от таинства дикой и доброй земли. Теперь засыпая, в полудреме, я следил за отзвуками удивительного чувства, отзвуками все удаляющихся трепетных мелодий, пока это дивное чувство не рассеялось вместе с эхом. И тогда, окончательно онемевший, я с наслаждением ощутил, что родился новый человек: что родился человек, неизреченно – нежно и страшно – воссоединенный с природой; с восхищением и гордостью рождались в глубине естества жизненные соки; они текли из земляных недр; и небо – словно земля в вышине: таинственное, чистое, пустынное, бесконечное». («Пампа») Осенью 1910 года Дино предпринимает трехдневное путешествие (через перевал!) в монастырь на горе Верна, известный подвигами и мистическими видениями св. Франциска Ассизского. Возможно, совершить это паломничество посоветовала мать. За вычетом периодов буйства и агрессии, сын чувствовал к ней сильнейшую привязанность. Она же, избегая скандалов на глазах у соседей, старалась отсылать его подальше от дома. Верил ли тогда Дино в христианского Бога? В мемуарах эту тему обычно обходят стороной, а в «Песнях» приступы богоборческого бунта соседствуют с ностальгической грустью о вере детей и простых поселянок. В священных изображениях Верны, в горных пейзажах – и повсюду на свете – он видит лик своей безымянной Царицы… …Раздался трубы от солдатской казармынадорванный зов. И река исчезаетВ песке золотом. И стоят в изголовьяхМостов, друг на друга взирая в безмолвье,Старинные статуи. И вещи теряют свое бытие.И гулкой волной из глубин восстает,Растет в высоту, до моих раскрытых оконных створ,Молчанья величественно-нежный хор.И в запахе лавра,И в запахе остром увядшего лавра,В бессмертии статуй, в лучах заката,Мне снова является Та… («В осеннем саду») …Нет, образ жизни Дино не менялся к лучшему: то в Генуе, то в Болонье, то в других местах полиция задерживала его за пьяные драки. Однако в тот же самый период он возобновляет учебу в университете, сдает экзамены, интенсивно пишет стихи и прозу. Проводит много времени в музеях и храмах, заново вглядываясь в полотна давно любимых художников, подолгу над ними размышляя. Его произведения появляются на страницах студенческих журналов Болоньи. Встреча с Ницше Этот период важен для Дино еще в одном отношении – прочитав запоем писания Ницше, он становится его искреннейшим приверженцем. Надо отметить, что литературные и философские привязанности Кампаны никогда не диктовались модой. Громадная посмертная популярность Ницше навряд ли подталкивала его интерес. Ницше одинокий, больной, безумный – стоял для него, конечно, выше, чем Ницше – «кумир поколения». Между ними было немало общего: оба – провинциальные вундеркинды, оба выросли в традиционной среде, только раскрывающейся навстречу веяниям новых времен. Оба неуютно чувствуют себя в своей эпохе; оба устремлены к будущему, к максимально широкому горизонту взгляда на мир, но совершенно вопреки господствующим тенденциям. Обоих – выходцев отнюдь не из благородного сословия – внутренний аристократизм побуждает ожесточенно сопротивляться «прогрессивному» мещанству, «просвещенно-гуманистическому» лицемерию. В обоих жадная потребность веры только обостряет протест против общепринятой религии; высокая чуткость к культурным явлениям сочетается с дионисийски-восторженным отношением к дикой природе. Обоих влекло в горы, к нагромождениям и разломам камня, к буйству лесов, к торжественному покою озер. Внутренние травмы тоже у обоих во многом сходны… Некогда в трактате «Рождение греческой трагедии из духа музыки» Ницше сопоставил два пути поэтического познания, укорененных, по его мнению, в инстинктах самой природы – аполлонический, трансформирующий и освящающий реальность посредством иллюзий, художественных образов, и дионисийский – погружающий в исполненное страдания и противоречий единство сущего. Первый путь лишь прикрывает, облекает доступной формой, облегчает невыносимость тайн второго. По Ницше, «аполлоническое воплощение дионисийского знания о мире» произвело на свет греческую трагедию. Эта теория позволила и Кампане осознать собственный жизненный и творческий путь как трагедию в античном смысле. Будущая книга, которую Дино считал «оправданием всего своего существования», определялась им как ряд «трагедий». Ни одно из его произведений не имело сюжетных признаков этого жанра, но по восприятию собственной судьбы герой Кампаны, пожалуй, стоит ближе к «Прометею прикованному» или «Эдипу-царю», чем персонажи трагедии новоевропейской. Пропавшая рукопись В декабре 1913 года Кампана встретился с двумя ведущими представителями флорентийского футуризма – Арденго Соффичи и Джованни Папини, издателями художественно-литературного журнала «Лачерба». Он отдал им на просмотр тетрадь, из которой просил их выбрать что-либо для публикации в журнале. При встрече автор был одет как нищий бродяга, почти не прикрытый от зимнего холода; попутно выяснилось, что, не имея денег на поезд, он прошел от Марради до Флоренции по горным дорогам, а здесь вынужден спать в ночлежке вместе с бездомными. Ознакомившись с содержанием рукописи, Соффичи и Папини нашли его «интересным». Задержав тетрадь у себя, они вскоре позабыли о ней: Соффичи, плодовитый прозаик, поэт, эссеист, издатель, художник в одном лице, прочно затерял ее среди бездны вещей и бумаг. Затерял так, что она нашлась лишь… через 57 лет, при ремонте дома. Кампана, не дождавшись решения издателей, страдая от голода и холода, вернулся домой, как и пришел, пешком. Глашатаи нового искусства не ответили ни на одно из его взволнованных писем с вопросами, будут ли опубликованы фрагменты, и как можно получить тетрадь обратно. (Второго экземпляра у него не было.) Мало ли на свете «интересных» стихов… Вот если бы автор был одет получше, то и отношение к рукописи было бы, вероятно, другим. Жестоко разочарованный и оскорбленный, Дино решился переписать свою заветную книгу заново – отчасти по черновикам, отчасти по памяти. И чувство уязвленного достоинства, и ответственность за написанное – мобилизовали и сосредоточили его, как вероятно, ни одно другое дело за прожитые 29 лет жизни. История с потерей текста, горькая и даже постыдная сама по себе, для поэта оказалась, странным образом, счастливой. На свет явилась совсем новая книга. Мало того, что она сильно выросла в объеме: было добавлено одиннадцать новых произведений, а прежние прошли суровую правку. Она и по качеству была намного выше, чем первоначальный вариант. (Это выяснилось спустя полвека, когда нашлась пропавшая рукопись.) Фрагменты, созданные в разное время, удалось связать единством замысла и стиля в единый лирико-мистический текст. К концу мая 1914 года работа была закончена. И вот тогда-то на помощь пришел Луиджи Бандини. Тогда и случился разговор, с которого начали мы свой рассказ о поэте. Злоключения «последнего германца» Не успела на книге просохнуть краска, как наступил август четырнадцатого. В мае следующего года Италия вступила в войну на стороне Антанты. Германофильские выверты теперь попахивали не только скандалом, но и обвинением в агитации в пользу врага. Продавая книгу в литературных кафе, рассылая ее друзьям и знакомым, Дино наспех вырезaл страницу с посвящением кайзеру, но недоуменных вопросов и упреков избежать не удалось. Выручка была ничтожна. Своевременно вернуть долг типографу не удавалось. В результате б?льшая часть тиража не попала ни в руки поэта, ни в руки читателя. Она исчезла, подобно тому, как прежде исчезла рукопись. Обстоятельства упорно сопротивлялись тому, чтобы поэт вкусил хоть немного славы при жизни. Вероятнее всего, дядя Бруно, не дожидаясь новых неприятностей на свою голову, пустил «трагедии последнего германца Италии» под нож бумагорезательного станка. Вслед за б?льшей частью сверстников, Кампана в годы войны минимум дважды подавал заявление в действующую армию, но без успеха. Зато его столько же раз арестовывали по подозрению в шпионаже в пользу Германии. Поводом была – кроме шуток – «нетипичная для итальянца» внешность: светло-русая шевелюра, отдающая в рыжину борода, как сказали бы у нас, «веником», широкие выдающиеся скулы, румяные щеки. К счастью, книжка с посвящением кайзеру в списке «улик» не значилась. В осенние дни 1917 года, когда германские дивизии, прибывшие на помощь австро-венграм, навели ужас на северную Италию, эта единственная строчка могла стоить поэту жизни... Для чего выдумал Кампана это опасное и несвоевременное посвящение? Зачем понадобилось аттестовать себя «последним германцем»? Неужели из любви к Ницше… который ругательски ругает немцев в каждом своем трактате? «Орфические песни» – книга, на редкость живо и органично проникнутая чувством родины, бескорыстным и целомудренным, свободным от духа официоза, воинственности, шовинизма. Патриотизм в Италии даже теперь, спустя столетие, нечасто поднимается до общенационального горизонта. Кампана появился на свет лишь четверть века спустя после объединения страны, от родителей, родившихся еще в разных государствах. Современное Кампане новодельное «итальянство» савойских королей выражало себя в натужно-помпезных монументах и военных парадах, в треске газет об «имперском призвании» страны. Но ни усердие пропаганды, ни бряцание оружием не помогали монархии выглядеть серьезно и убедительно в роли общенационального символа. Кампана последовал за Данте, мечтавшим об империи как идеальном мироустройстве, которого никто не решится назвать германофилом за его надежды на Генриха VII или поклонником Византии за прославление Юстиниана. «Германство» для Кампаны было более подлинным символом Италии, чем то, что предлагал ему современный официоз. Его «германство» – это нить живой преемственности между Античностью, Средневековьем и Возрождением. Это чувство родства с дорогими ему культурами Севера и Востока континента – немецкой, французской, англосаксонской и русской. Это пребывающий в интимном единстве с природой «варварский» дух. Подобно Божеству Кампаны – вечно ускользающему видению Вечной Женственности, его Империя – ускользающая мечта рыцаря, в противоположность как выродившемуся, забывшему свои корни позднеантичному Риму, так и современной буржуазной обыденщине. Проецируя свой идеал на современность, Кампана обозначил его именем, понятым как символ: «Вильгельм II, император германцев». В своем выборе Кампана не одинок: за 14 лет до него Владимир Соловьев в «Зигфриде» изобразил Вильгельма II спасителем христианской цивилизации от грядущих орд Востока. Отвергая упреки, Кампана будет уверять, что не придает этому образу политического значения, и укажет подлинные, по его мнению, образцы «германства» – в Данте, в Леопарди, в художнике Джованни Сегантини, который, живя подобно аскету в Альпах, изображал жизнь человеческой души, затерянной в царстве гор, снегов и вод. Крушение В 1916 году жизнь Дино, как сполох молнии, осветила любовь. То был беспокойный роман с сорокалетней писательницей Сибиллой Алерамо, которая легко и уверенно присоединила его к богатой коллекции своих молодых (и вовсе юных) любовников, а через полгода бросила. Осудить ее в данном случае трудно: жизнь с психически неуравновешенным человеком, способным в недобрый час распустить руки или жестоко оскорбить, стала бы кошмаром для любой женщины. Практичной Сибилле эта история послужила сюжетом очередного романа – теперь уже в литературном смысле. Для Дино все кончилось куда хуже. Он был совершенно раздавлен случившимся. И разрыв с любимой, и прежние обиды срослись в мозгу в фантастическую картину унижения, преследования и травли со всех сторон. В январе 1918-го он снова оказывается в клинике. Через два месяца его судьба будет решена: «принимая во внимание, что состояние душевного здоровья Кампана Дино не подает никаких надежд на улучшение, заключить его в психиатрическую лечебницу окончательно». На всю оставшуюся жизнь. Выглядит дико, но право выносить такие решения закон предоставлял не врачебной комиссии, а обычному уголовно-гражданскому суду. …и конец Поэт был надолго забыт друзьями, знакомыми и читателями. Родители в середине 20-х умерли один за другим, а брат со своей семьей жил слишком далеко. Лишь в 1928 году, когда издательство «Валекки», не уведомляя автора, перепечатало «Орфические песни», в журналах стали появляться «воспоминания о Кампане»… В это время его периодически навещает известный психиатр Карло Париани, исследующий воздействие психических отклонений на гениальность. Целых два года в беседах с гостем Дино несет околесицу в стиле гоголевских «Записок сумасшедшего», но в начале 1930-го в его состоянии что-то меняется. Бред уходит; Кампана помногу говорит о литературе, отвечая на вопросы с исчерпывающей полнотой и ясностью. Просматривая принесенное доктором новое издание «Песен», он по памяти отмечает допущенные неточности. Во вступительной статье прежний товарищ, критик Бино Бинацци называет его лучшим лириком современной Италии и выражает надежду на возвращение «несчастного гения» в литературу… Реакция Кампаны: - Нет, господа, я не несчастен. Я доволен жизнью. Только я ведь и вправду сумасшедший. В 1931 году врачи заговорили о возможном выходе Кампаны на волю. Требовалось новое судебное решение. На вопрос, собирается ли он вернуться в литературу, Дино отвечал, что хотел бы зарабатывать на хлеб простым физическим трудом. Он умер 1 марта 1932 года, после 12-часовой агонии, был похоронен менее чем через сутки, без отпевания в церкви. Телеграмму брату дали уже после похорон: «Заражение крови от поранения ржавым железом». Больничная карточка Кампаны пропала из архива. (Очередное таинственное исчезновение!) Журнал дежурств не сообщает ни о каком ЧП. Когда, много позднее, событиями последних дней поэта заинтересовались историки, писатели и журналисты, старые служители больницы не могли сказать ничего определенного. Поэтому в версиях нет недостатка: попытка самоубийства, травма при побеге и даже – исход «застарелого сифилиса». С сифилисом романист Себастиано Вассалли, чья книга о Кампане «Ночь кометы» имела шумный успех, явно переборщил. Из бесед Кампаны с психиатром, из воспоминаний друзей, из всего, что достоверно известно об образе жизни поэта, с очевидностью следует, что образы блудниц в его стихах были фантазиями одинокого юноши. Сибилла Алерамо была, возможно, единственной, с кем он испытал несколько моментов близости. В поэзии Кампаны в связи с женщиной не звучит ни нотки цинизма или горечи. Ничего такого он не перенимает даже у своих любимых Бодлера и Верлена – потому, что его миновал их опыт. Женщина для него остается недосягаемо-высоким Виденьем, тем небесным ликом Божественного, который прекрасен и чист даже в несовершенных земных воплощениях. Тему женщины можно назвать нервом всего творчества поэта. Женский образ у Кампаны – «мимолетное виденье»: промелькнувшая фигура на улице, силуэт в окне, картина, поэтическая строка, кадр фильма. То, чем поэт не обладает (даже если пишет о плотской близости), а может лишь проводить взглядом. Как всякой небесной сущности, женщине сопутствует белый цвет, – поэт использует его, даже передавая ее внутренние состояния. Все женские образы выстраиваются в некую мистическую лестницу, на вершине которой – идеал Вечной Женственности, Красоты, Нежности, Грации (слово, означающее как красоту, так и благодать, и милость), созерцанию которого посвящает себя поэт, отклоняя образ Бога – Царя и Судии – патриархальных религий. Все многообразие жизни, чувства, мысли, вся мудрость природы и истории говорит поэту женскими голосами и смотрит на него «тысячами нежно-любящих очей небесных видений». Своим состоянием визионера, бродящего по городским улицам во власти одному ему открытой тайны, герой Кампаны обнаруживает близость к герою «Новой жизни» Данте. (…) навстречу я взгляд поднималТысячам, тысячам, тысячам любящих нежных очей небесных Видений;……….Как вдругМелодичноВышней пучины ветер, белым выписал Грации лик, Что из неустанного бега облак и звезд в небе вечернем возник,В морском переулке, в вышней пучине,…………В кривом переулке, когда, пламенея,Взвились в вышней пучине морской фонарей Красные крылья, сумерeчную тень рассекая………….В морском переулке, в небесной пучине, и о, какая Белая, легкая, воздыхая, Она поднималась!... («Генуя»; отточия в тексте принадлежат поэту – П. Е.) Поэзия, поднимаясь над обыденностью сознания, очищает, исцеляет, преображает его. Мучительно-влекущий образ «блудницы» из навязчивой фантазии превращается во что-то совсем новое. Позволим себе сравнение, которое не должно показаться слишком неожиданным, коль скоро речь идет о поэте, воспитанном в католической традиции. В Евангелиях образ блудницы предстает не только компонентом притчи, о который разбивается ложная праведность или ложная мудрость, но и символом глубинной реальности мира как великого, постоянно волнующегося, полного загадок моря, что повинуется непостижимой правде Божьего промысла. Западное, в частности, итальянское церковное искусство давно уловило этот особый смысл: со времен готики Магдалина у распятия Христа подчас изображалась не менее значительным персонажем, чем Богоматерь. Подобное место занимает образ блудницы у Кампаны. В этом, на наш взгляд, он близко перекликается с Достоевским. Творчество каждого большого художника говорит о самых главных вещах. Однако немного людей, способных, да и просто желающих заглянуть в глубины его замыслов и упований. Зато нет недостатка в тех, кто готов поставить имя художника на службу целям, бесконечно чуждым его духу. Эта же беда настигла и Дино Кампану – после смерти. В 1938 году доктор Париани выпустил книгу своих бесед с поэтом. Теперь Кампана был для него не столько больным гением, сколько непонятым пророком. Конечно, Париани – и как католик, и как член партии фашистов – не мог симпатизировать женственному лику Божества Кампаны, которому поэт служил своими стихами. Доктор предпочел его просто не заметить… Ему понадобилось выставить на свет другое. Посвящение книги кайзеру Вильгельму, наделавшее поэту столько хлопот, его «германство» – все это, вопреки ясным разъяснениям самого Кампаны, было истолковано как пророчество об историческом союзе Германии и Италии, призванном сокрушить силы мирового зла. Престарелый доктор явно вообразил себя пифией: «Открывается эра высшего Военачальника; высокие усилия по спасению Европы, раны Великой войны делают его смелым мстителем за наши исторических права!..» Такими словами завершил Париани свой очерк о бедном поэте. Кампана никогда в жизни не воображал себе ничего подобного. Но вдруг стало модным говорить о нем именно в таком ключе. Даже отстранявшийся от фашизма Эудженио Монтале высказался, что Кампана якобы противопоставлял благородный германский дух презренному плебейству французов. (И это Кампана – преданный чтитель Верлена и Рембо, Сезанна и Мане, Мопассана и Марселя Пруста!…) В мире, где каждый сильный порыв политического ветра со скрипом поворачивает тысячи тысяч флюгеров, поэтам всегда неуютно. Не только живым, но и мертвым. Вскоре после войны, когда в Марради кто-то предложил назвать в честь земляка-поэта улицу, члены местной джунты (теперь здесь, конечно, сидели коммунисты) закричали: «Как? Этого… предтечу фашизма?» А ведь почтенные депутаты, конечно, еще помнили Кампану как «матто», как местного дурака, которого их отцы не считали способным на что-либо серьезное… Но прошло и это. Есть и улица, и гимназия, что носят имя поэта, и целый научный центр, посвященный ему. «Город Дино Кампаны» – возвещает надпись при въезде в Марради. А вокруг – как века назад: «Наверху, на вершине пустынного треугольника, высвечивается замок – высоко-высоко, далеко-далеко. Венера, поджав колени, правит телегой по улице мимо монастыря. Река изгибается в долине: то поет, с рокотом дробясь по камням, то отдыхает в широких голубых зеркалах, то, снова убыстряя движенье, спешит мимо почернелых стен (издалека смеется красный купол, вместе со своим львом1), и мелькают колокольни, и на солнце, под неспокойной черной вязью крыш, под сводами арок, длинная веранда вписывает свои разноцветные комментарии!» («Возвращение») ________________1 Красный купол мэрии, на котором водружен геральдический знак города – лев с крестом. Во фрагменте упоминаются другие характерные детали местного пейзажа: почерневшие от сырости и лишайников стены доминиканского монастыря в Марради, темная песчаниковая черепица крыш. «Разноцветные комментарии» – крашеная пряжа, развешенная для сушки на веранде прядильной фабрики.
|